Февраль в русском драматическом театре имени Н. Бестужева ознаменовался премьерными показами спектакля «Жанна» по пьесе Ярославы Пулинович. Спектакль, получивший высокую оценку как зрителей, так и драматурга, создавался в непростых условиях. Невероятно, но перед премьерой был всего один прогон, ведь сцена театра, и не только этого, превратилась в прокатную площадку. Лозунг «Культура должна быть самоокупаемой!» диктует новые реалии жизни. При спускаемом сверху плане в 15,5 млн рублей ежегодно, коллективу театра искусством заниматься некогда, ему нужно деньги зарабатывать. О новой постановке, о современной драматургии, о планах на будущее беседуем с режиссёром спектакля, художественным руководителем бестужевского театра, заслуженным деятелем искусств России Анатолием Баскаковым.
– Любой творческий человек никогда не бывает до конца удовлетворен тем, что он сделал. Уже прошли три премьерных показа вашего нового спектакля, как вы сами оцениваете то, что получилось?
– Заготовка… Заготовка к спектаклю. Там найдена сердцевина, а вокруг неё должно быть что-то. Потому что искусство отвечает на вопрос «Зачем?» и «Что?». И почему меня должно это волновать? Если меня не волнует ничего, тогда я просто делаю «как». Как я умею. А мне это неинтересно, я умею и то, и другое. Я что-то умею, да. И что, я буду показывать, как я умею? Кому это интересно? А искусство последних лет, да оно и всегда таким было, сводится к «Я умею». Вот я такой режиссёр, хотите, я вам сейчас покажу. И вот на это все и цепляются – «ух, какой режиссёр!», не режиссёр, самовыраженец.
– А вот это ваше режиссёрское мировоззрение, что нужно ставить «Зачем?», а не «Как?», оно было у вас изначально или что-то повлияло?
– Мне посчастливилось пять лет быть правой рукой Марии Иосифовны Кнебель, её ассистентом. Кнебель – единственный человек, пред кем преклоняю колени. Ни перед кем не преклонял колен Эфрос. Перед ней. Ни перед кем Товстоногов, тот самый великий Гога, только пред Марией Иосифовной. Ефремов – ни перед кем, а перед ней.
Она перевернула меня, хотя я режиссёром был и до неё. Как бы ставил. Я что-то там придумывал и ставил. Вообще авангардный такой был, хотел разрушить весь сегодняшний театр. Она сказала однажды: «Толя, все правильно, то есть всё это хорошо. Только ты понимаешь, о чем это?». Она открыла мне, кто такой Чехов и что такое русский психологический театр. Я этого не понимал. Как не понимает почти никто в стране, какая это сила. И на всё, что мне говорят про русский театр, я говорю: его нет. Он есть растворённый. Иногда, в некоторых случаях.
Всё, что мы знаем о Станиславском, это – Кнебель. Это она знает, что такое анализ по Станиславскому. Это она открыла России Михаила Чехова. Я благодарен судьбе за встречу с ней. Я, наверное, был бы совсем другим человеком. Авангардистом каким-нибудь. Виктюком, например. И поэтому корни оттуда. Любовь к автору, точность, причина, школа, работа с актёром, с режиссёром – все это я знаю. И поэтому я знаю про театр больше, чем знают многие.
– А почему вы взяли для постановки именно эту пьесу Ярославы Пулинович?
– Это произошло ещё в преддверии работы лаборатории АртЭРиЯ. Лоевский прислал 600 пьес, и среди них я должен был выбрать три! Начинаю читать – неинтересно всё. И вдруг среди этого вороха я нахожу «Бесконечный апрель». Откуда я знал, кто такая Пулинович? Хотя слышал, есть у нее «Наташина мечта» – везде шла. Я думал – не буду, все ставят, не буду брать. Но когда прочёл, решил: это серьёзно.
Ворох пьес. И вдруг: «Уй, это как? Это почему? Ой, как это можно?». Я выбирал те пьесы, которые хотел бы поставить сам. И выбрал Ярославу, выбрал Христо Бочева, Дмитрия Богославского. Это течение современного мира. Это фантасмагория мира в Христо Бочеве, где определенный эпатаж есть: философский, поэтический, какой хотите. Это русский психологический театр, который точен и ясен в том, что происходит у Пулинович. Это там заложено. И тоже некая фантастичность, хотите – булгаковская, хотите – гоголевская. То есть это продолжение. Это течение того, что мы называем классикой. Там элемент классики заложен, понимаете, такой большой. И это сегодняшний день, в котором есть и то, и другое, и третье. Этакое подробное проживание в «Любви людей». Образ моей страны, назовём это так.
А когда кому-то не нравится, вы хотите вот этот рекламный образ, в котором всё клёвое, – это ваш выбор. А в «Жанне» есть та жизнь, в которой мы живём, и те идеалы, которые мы себе уже создали. И есть реальность. Эта пьеса – наша реальность. А вот то, что хотите вы, всё не реальность, это окружение. А реальность – вот это! И люди никак не могут понять. Студенты на встрече с Ярославой Пулинович задали вопрос, когда поняли суть происходящего: «А что делать-то? Как спасаться?». Я спрашиваю: «А что она сделала?». Она сделала то, что захотела. Это чья страна? Её. Слушай, а в стране, в которой мы живём, можно это сделать? Можно. И всё, вопросов нет. Что надо? Справочку? На! Всё будет. Это их страна! Этих депутатов, этих президентов, этих богачей!
А люди, живущие в этой стране, это другие люди! Это андреи, это девочки, это бабушки. Это тема Достоевского: всё дозволено! В «Жанне» есть тема «преступления и наказания» и тема «всё дозволено». Там есть портрет… продукта. Слово такое модное. Мы получили продукт, который мы и создали. Вот о чём пьеса - о продукте эпохи. Я не ставлю сюжеты про несчастную женскую долю. Мне это абсолютно неинтересно, как она там страдает. И это совсем не то, что все видят, думая, что это про Это. Никакого отношения. Это могло быть про любовь удачную, неудачную, счастливую, несчастливую, но эта пьеса о времени, в котором мы все живем, и том, кто мы.
– Финал «Жанны» недвусмысленный: новый день будет неприятным. Всё, что вы сказали об отражении современной жизни, правильно, и всё-таки драматургия молодых авторов сегодня изобилует отсутствием хэппи-энда. Это общее настроение, тенденция?
– Вопрос: драматурги – это какой-то определённый вид животных или это люди, такие же, как мы? Это такие же люди. Они тоже зрители и люди, которые почему-то болеют чем-то. Может быть, удачно или неудачно заболели. Процесс творчества – это болезнь. Понимаете? Творчество – это болезнь, инфекция. Театр – это вообще патология. Люди заболевают. Зачем-то без денег живут и работают. Зачем? Это нелогично!!! Тратят жизнь. За гроши это делают. Что это – секта нездоровых людей? Это – Театр, вид искусства, который побуждает человека думать, переживать, душевно выздоравливать.
Театр – это группа единомышленников с одним человеком, которая взяла и что-то сделала! На коврике или на огромном пространстве, неважно. А если театр – это времяпрепровождение, если это учреждение досуговое, то им заниматься не стоит! Досуговых мест миллион. Есть тысячи клубов. Есть телевидение. Есть кафе, рестораны, вечера… Их много. Театра нет, блин! Спросите, что я больше всего не люблю, что мне отвратительно, я отвечу: «Театр». Мне «Театр» отвратителен как организация, в которой существуют интриги, обиды, лизоблюдство, предательство и, самое главное, люди, равнодушные к тому делу, ради которого они собрались. Я ненавижу организацию «Театр». Она убога!
А театр как элемент творчества мне нужен. Но знаете, кто самый главный враг искусства? Как и театра, как и музыки? Публика. Она хочет того, чего она хочет. А я всегда, в каждом спектакле, будь-то комедия или драма, делаю то, что вы не хотите. А многие театры стали делать то, что хочет публика. И всё, театр кончился. И этот театр тоже. Большинство государственных театров делает то, что хотят они! А это неправильно, ведь театр для другого. Это лечебница, если хотите. Это вопросы. Это авторы. Это боль. Это Булгаков. Это Чехов. Это Шекспир. Это современные неравнодушные мальчики и девочки. Это Ярослава Пулинович. Театр – это последнее место, которое ещё может вылечить. Что такое церковь? Место, где я разговариваю с Богом. Театр ни в коем случае не церковь. Но мы же лечимся, когда мы больны. В подсознании или в сознании, вы имеете право, чтобы вам не нравилось. Это - на здоровье. И театр не решает вопрос «нравится – не нравится». Он говорит то, что говорит. А люди, зрители, воспринимают. Всё. Поэтому, когда говорят, что это людям не надо… Кто? Кто вам сказал?! Кто вы? Администратор, министр? Кто ещё? Почему вы присвоили себе право решать, что Это не надо?!
– Анатолий Борисович, вот вы сказали «зрители воспринимают» и «главный враг театра – публика». Выходит, это разные понятия?
– Конечно! Публика – это те, кто ходит в театр и которые диктуют: «Сделайте так, как хотим мы!». А зритель – это больше, масштабнее. Это те, кто готов и хочет меняться. Кто способен понять и оценить авторскую идею.
– Вы не только режиссер, вы художественный руководитель театра…
– Да, я такую должность занимаю. Являюсь ли я им? Это ещё вопрос.
– Не знаю, насколько я компетентна в этих вопросах, но мне кажется, что художественный руководитель – это главное лицо в театре. И он каким-то образом должен определять репертуарную политику.
– Да, правильная мысль.
– Хотелось бы узнать, есть ли идея восстановить спектакль «Поминальная молитва»? Я знаю многих, кто ждёт его возвращения.
– Его хотят восстановить. Но понимаете… У вас есть что-то такое в жизни? У любого человека есть в жизни друзья или люди, или события, то есть то, что хочется вернуть, но оно ушло. Вы вернёте это время, тех людей? Нет. А они хотят вернуть то, что когда-то было потрясением для тех зрителей. Им, актёрам, было по 20, по 25 лет. Сейчас им под 50. Они хотят вернуть и снова сыграть! Как вы сыграете?! Это другие люди придут! Другое поколение!!! Идея ностальгическая. Понимаете, тот спектакль… Умер один человек, умер второй, кто-то ещё. А этот постарел. Это будут другие исполнители. Это будут другие люди.
Я сказал: «Давайте восстановим!». Знаете для чего? Для актёров. Давайте восстановим. Но вы поймете, что ничего не восстановимо. То есть, грубо говоря, нужно сделать новый спектакль. Хотите про эту тему, поставьте снова «Поминальную молитву». Даже с тем же режиссером. Он где-то живёт на Украине, в Киеве. Он говорит: «Я приеду, поставлю». Такая мысль есть, но она как-то не вдохновляет. После того, как я видел, как Евгений Леонов, русский актер, замечательный, в «Ленкоме» медленно подошёл к краю сцены и встал… Вы понимаете? Не персонаж, а Леонов. И встал на колени перед людьми, которых уничтожали. Годами! Столетиями! Встал на колени и прощения попросил. Всё. Это можно повторить?
– Признаюсь, с некоторых пор я боюсь ходить в театр.
– Я тоже.
– Потому что не знаешь, чем это в конечном итоге закончится для тебя. Зритель пресыщенный, претенциозный и плохо воспитанный.
– Я думаю, что зритель такой, каким был всегда. Ничего не поменялось. Потому что время не поменялось. Вы думаете, вот когда-то было хорошо. Да никогда не было. Кто вам сказал, что было лучше?! Когда мне говорят про время, на что-то жалуются, я говорю: «Берут твоего ребёнка и об стену размазывают на твоих глазах. Это сейчас происходит? Нет. Значит, ты сейчас живёшь в хорошее время». Потому что это было не так давно. На моих глазах. Понимаете? В то время, когда объявили «свободу». И в которую Шемякин, с которым я лично знаком, не поверил, он говорил: «Ты кэгэбэшник что ли? Что ты в Америке делаешь?». А я был там один из первых. Это говорил Шемякин, который за свободу, в знак протеста резал себе щеку, резал вены. А его в психушку посадили. Ах, ты вот это хочешь? На тебе…
Но это никуда не ушло, оно и сейчас здесь. И вопрос демократии и свободы стоит у нас, начиная с крепостного права. Нужна она или нет? Помните, у Чехова. Раньше было ясно. «Мужики, – говорит Фирс, – при господах. Господа при мужиках, а теперь всё вразбродь, не поймёшь ничего». И там же тот же Фирс: «Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь». А что за несчастье-то? Волю объявили. Иными словами, свободу дали.
– Помню. Действительно, старый Фирс, который должен радоваться, что отменили крепостное право, воспринимает это как несчастье.
– А оно осталось. И в нас самих тоже. В нашем беспамятстве в угоду тем, кто сегодня у Власти. И когда мне говорят: «Уй, какая цензура была в СССР! Ой, Булгаков, ой, не ставили Платонова!». Я говорю: «Да вы что?! А Сухово-Кобылин? Который в 1862-м написал «Смерть Тарелкина», а увидел постановку в 1902-м на сцене Малого театра. Сколько лет прошло?! А как его гнобили за убийство?! Он сидел и ничего не видел. Скончался. Трагическая судьба. А человек, а личность? Это Гоголь, Чехов, Булгаков! Бредбери!!! Всё вместе, вперемешку. Автор, которого Россия не знает до сих пор! Я искал его могилу во Франции, он рядом с Герценом лежал. Её нет! Могилы нет. Вырыли. А потом в местечке перезахоронили, никто не занимался им. И найти не могут. И где он лежит, великий? Нету!.. Я про Свободу. Я про то, что происходит со мной. С моими детьми. Я не думаю, что это не вопрос театра.
– Ваши дети тоже имеют непосредственное отношение к искусству. Сын – режиссёр.
– К сожалению.
- Считается, что когда дети выбирают профессию родителей, это неслучайно. Должна существовать либо сильная влюблённость в профессию, чтобы заинтересовать своим делом детей, либо иметь с ними большую духовную связь.
– Я очень люблю своих детей. Причём всех, и тех, которые в силу обстоятельств не жили со мной. У меня тоже есть эти дети. Так сложилась судьба, я не ангел. Есть Евгений Вороновский – мой сын. Я его считаю одним из лучших музыкантов нашей страны. Он окончил Московскую консерваторию, начав учиться с 6 лет в музыкальной школе при консерватории. Он самая агрессивная скрипка России. Его так называли в своём круге. И он ушёл из классики. Ему надоело. Он объелся. Он знает всё про классику. Он играет, как Бог. А пишет что? Нойз. Нойз – это шум. Он ведущий нойзовый музыкант. Он – нойз. Он музыку не хочет писать. Он пишет её через шум. А может написать что хотите. Он немного чокнутый. Он Достоевского проглотил в 12 лет. И всё про это прожил. Ему скучно в этом мире, понимаете. И он очень болезненный человек, ненормальный.
И все мои дети в этом смысле ненормальные, потому что творчество – это болезнь. Я уже говорил. Она поражает, и с этим человек всю жизнь живёт. Это хроническое заболевание. Поэтому я бы очень не хотел детям своей судьбы. Я и Дашку отправлял: «Иди на иняз. А потом выберешь себе профессию, какую хочешь. Займись так, чтоб мир был открыт для тебя. Только не иди ни в театр, ни в искусство». Она тоже хотела на режиссуру. Я сказал: «Не надо, Дашка!». Она стала писать стихи, петь романсы. Это её, не моё. У неё свой путь, и она живёт вообще в чужой стране. Это судьба. А не потому, что я так хочу. Все почему-то думают: «Ах, пристроил дочку!». Нет! Это её пригласил какой-то дяденька, которого я абсолютно не знаю, сыграть в спектакле. И она там играла. А потом произошла трагедия, и она там осталась. А не потому, что она хотела другой жизни. Это иллюзия масс, которые думают, что там лучше. Там не лучше, может быть, даже хуже. И в Америке, в которой я много раз бывал, и во Франции. Там другая жизнь. Другая страна. Там что-то лучше. Социальные гарантии, может, что-то ещё. Но это не означает, что там лучше. Мне там плохо.
– И про творческие планы. Не было ли у вас желания когда-нибудь поставить что-то из Шекспира?
– Да, есть. Следующая постановка как раз будет по Шекспиру. То есть не совсем так. Это будет игровой театр. Это будет АнтиГамлет. Это пьеса, которую написал англичанин Том Стоппард. В мире есть очень много драматургов, но его я считаю гениальным. Пьеса называется «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», а перевёл её Бродский. Она прошла в Москве лет десять назад. Имела успех. Может быть, не везде. Но она прошла мимо Улан-Удэ. Вот сейчас, слава Богу, были «Стулья» Ионеско. А это проскочило, прошло мимо. Но это же неправильно, театр во всём мире пережил, переболел. Люди переболели, и теперь они это знают. У них это в крови, как после ветрянки. А вот Улан-Удэ не переболело, я не переболел, люди, зрители. Я хочу поставить. Это Гамлет. Только навыворот. А в переводе Бродского, представляете, какой коктейль. Там что ни слово – чудо. Это просто прочитать или произнести, чудо! Вот я хочу, чтобы этот спектакль был. Но нужна большая площадка. Не маленькая, а большая. Поэтому нужно ставить в русском театре.
– А что из современной драматургии?
– Мне очень нравится Нина Садур, которая, как мне кажется, вспыхнула, но её не раскрыли. Её мало ставили. Правда, есть спектакль «Брат Чичиков» в «Молодёжке». Садур плакала, когда смотрела, и сказала: «Ничего лучше я не видела нигде». Есть спектакль «Замёрзли», про который она говорит, что это нечто. Мы играли его во Франции. Захаров поставил её «Мистификацию». Знают её «Паночку», «Чудную бабу» и всё. По сути её не знают. Она и сама не знает, что она пишет. Но это огромный драматург. Тот, которого матерят, а когда умрет… Прости меня, господи, её откроют. Потому что это Гоголь современный. Она пишет гоголевским языком. И живет в центре шумной Москвы, которую ненавидит. И пишет о том, как трудно человеку выжить в этом мире. В этой ненавидящей всё и всех Москве. И то, что мы сделали с Россией, в её произведениях тоже есть.
У неё есть замечательное произведение о том, что уходит эпоха. Я так хочу его поставить, это так классично. Она ещё живая. И я хотел бы при жизни поставить её «Чардым». Чар дым, дым Чары. Чардым – это реальный остров на Волге. Это тот самый «Титаник», который ушёл на дно, но только это наш «Титаник». Нашей жизни. Моей, вашей, может, частично их. Это серьёзная драматургия, нужная театру. Это нужно ставить.
– Спасибо, Анатолий Борисович, за интервью. Творческих успехов вам и, главное, терпения.
P.S.
Очень многое из того, о чём мы говорили с художественным руководителем русского театра драмы, я не включила в это интервью. И я не знаю, насколько точно мне удалось передать эмоциональное состояние Анатолия Борисовича, которое мне довелось наблюдать. Не знаю, насколько точно читатели почувствуют ту боль, с которой он рассказывал о том, что ему так дорого. Всё время нашего разговора Анатолий Борисович нервно курил, а я просто кожей чувствовала, как ему плохо. Я задавала вопросы, внимательно слушала ответы, а внутри билось одно желание, встать и закричать во весь голос: «Да перестаньте же! Отойдите в сторону! Дайте же, наконец, человеку спокойно работать!!!».